Известные люди
»Глеб Семенов
Рождение: Россия, 18.4.1918
Глеб Семенов, быть может, как никто понимал странную прелесть и угнетающий ужас нашей жизни, понимал мучительное наслаждение противостоять, сохраняя живую душу.Из этого понимания вырастала его поэзия. Время было так иезуитски и безнравственно жестоко к людям, что мы потеряли культуру страдания. Глеб Семенов один из немногих, кто сохранил эту культуру в своих стихах.
Поэт Глеб Семенов (род. 18 апреля 1918 ум. 23 янв. 1982) принадлежит к поколению, которое начинало в канун Великой Отечественной войны, но творческая фатум Глеба Семенова складывалась по иному, чем у Бориса Слуцкого, Давида Самойлова (с которыми, к слову проговорить, он позднее в 50-70 годах был дружен) и многих прочих славных представителей этой когорты поэтов-фронтовиков. И занятие не только в том, что силою сложившихся обстоятельств Глеб Семенов не попал на фронт, а попал в ленинградскую блокаду и, тем самым, выпал из своего фронтового поколения. Следствием этого выпадения стало то, что он всю дорогу значительно лучше чувствовал себя как посреди людей на двадцать лет его старше, так и посреди тех, кто был его на двадцать лет младше, чем посреди ровесников. Но, может быть, отличалка эта была запрограммирована с самого начала и тем обстоятельством, что Глеб Семенов был петербуржцем, кончил перед войной не ИФЛИ в Москве (откель вышли многие будущие московские интеллектуалы и в том числе поэты), а химфак в Петербургском университете, там, в Университете он подружился с компанией своих сверстников-гуманитариев (отседова его приятельство, длиной в существование, с Е.Г.Эткиндом). И, что хотелось бы ещё подметить, принадлежал он к тому многочисленному и шибко типичному для Петербурга, сильно славному слою российской интеллигенции, предки которой часто были иностранцами, прибывшими к нам ещё в 18-м веке, позднее обрусевшими и породнившимися с русскими семьями. Большинство из них трудилось на ниве русской культуры. Так и посреди предков Глеба Семенова были музыканты, литераторы, актеры и вообще деятели театра, а кроме того историки, археологи и пр. Случались, конечно, исключения, но они были редкими.
Сказанное разрешено отнести и к семье матери Глеба Наталии Георгиевны Семеновой-Волотовой, и к семье его родного отца Бориса Евгеньевича Дегена. Отец Наталии Георгиевны имел фамилию Бруггер, что указывало на происхождение от города Брюгге, и истинно, первостепеннный Бруггер приехал из Нидерландов в Россию ещё в 18-м веке как органный мастер, а следующий, то-есть его отпрыск имел уже мастерскую музыкальных инструментов на Бассейной в Петербурге. Сама же Наталия Георгиевна стала актрисой, училась в студии МХТа у Станиславского (совместно с Аллой Тарасовой) и посвятила этому ремеслу всю свою долгую существование. Ее актерский псевдоним Наталия Волотова.
Близко к этой схеме и происхождение семьи родного отца поэта Бориса Евгеньевича Дегена. Фамилией Деген Глеб подписывал свои первые вирши. Фамилию Семенов, фамилию своего отчима, знаменитого писателя 20-х годов Сергея Александровича Семенова, автора прогремевшего на рубеже 30-х годов романа Наталья Тарпова, Глеб получил уже 16-ти лет при крайне трагических обстоятельствах, когда Б.Е.Деген был арестован. Семья фон Деген, из которой был близкий папа Глеба, так же как семейство Н.Г.Волотовой была разветвленной, сложной, многочисленной и с гуманитарными наклонностями. Среди них были (и есть) люди пишущие1, люди, близкие к театру, писавшие для театра, порой не лишенные актерских способностей. В их числе и Борис Деген. С раннего детства он оказался погруженным в сферу литературы и искусства, потому что, осиротев в младенчестве, вырос и воспитан был в семье известного в Петербурге литератора и театрального деятеля Михаила Николаевича Волконского2, женой которого (брак был гражданский) была его родная тетя Наталия Викторовна Деген-Арабажина. Немудрено, что выросший в этой среде Б.Е.Деген и сам позже был не чужд увлечений литературой и театром. Познакомились родители Глеба в одной из многочисленных театральных студий предреволюционного Петрограда.
Не лишнее будет освежить память в нескольких словах о самом князе Волконском Михаиле Николаевиче (дяде Мише как он числится в семейных хрониках). Даты его жизни 1860-1917, родился и умер в Петербурге, один наследник в знатной, но давнехонько обедневшей семье, прославленный литератор, беллетрист, автор психологических и исторических романов, а ещё дядя сценический, автор нескольких драм, комедий; в особенности прославился он своей пародийной оперой Вампука, принцесса Африканская, поставленной в театре А.Р.Кугеля Кривое зеркало в янв. 1908 (пост. Р.А.Унгерна, муз. В.Г.Эренберга) и шедшей на разных сценах до конца 1920-х гг. с неизменным аншлагом. Об оглушительном, легендарном успехе этого спектакля не уставали гутарить очевидцы в течение всего ХХ века, изображая лучшие номера и, как правило, задыхаясь от смеха. Потом к этим рассказам подключились историки театра и более того режиссеры (попытка возобновить Вампуку была предпринята в 1990-х годах). Понятно, что и в семейных беседах Дегеных-Семеновых эта задача не раз всплывала, легенды передавались из поколения в поколение. Автору этих строк кроме того довелось в домашнем исполнении чуять арию: Вам пук цветов, вам пук цветов (отседова, уместно сказать, вампука) и не в меру затянутый хоровой коллектив За нами погоня, бежим-бежим. Рассказывалось, что в публике случались истерики от хохота, некоторых выносили в фойе, чтобы привести в ощущение. Как я поняла мишенью насмешек был Верди, и досталось больше всего Аиде.
Вскоре следом рождения сына в 1918 году Н.Г.Волотова расходится с Б.Е.Дегеном, а в 1923-м выходит замуж за Сергея Александровича Семенова, начинающего писателя, тогда уже замеченного прессой.3
Писатель Семенов Сергей Александрович (7/19 окт. 1893-12 янв. 1942), отчим поэта Глеба Семенова, был выходцем из рабочей петроградской семьи. Он был участником Гражданской войны, а в 1930-х годах полярных экспедиций на ледоколах Сибиряков и Челюскин. В 20-годах прославился как автор повести Голод. Это был одаренный и правдивейший расклад о первой, ещё петроградской блокаде 1920-1921 гг. А в 30-х годах имя его было у всех на устах позже нашумевшего романа Наталья Тарпова (бестселлера 1927-1929). В 1941 ушел добровольцем на фронт в составе Народного ополчения, воевал на Ладожском фронте. Умер в госпитале от пневмонии 12 января 1942.
Глеб называл его всю бытие легко Сережа.
Понятно, что в атмосфере пишущего дома (нужно приплюсовать, что с 1934 года Семеновы жили в писательской надстройке дома 9 на канале Грибоедова, где их ближайшими соседями и друзьями были Слонимские, Каверины, Зощенко, Шварц и многие другие) нереально было не инициировать строчить. Это и произошло с Глебом Семеновым. Тем больше, что немного раньше он испытал ещё единственный могучий толчок, побудивший его к творчеству: семейство Сергея Семенова на немного лет была сослана в Святые горы, куда С.А.Семенов был приглашен в 1925 году на мероприятия, связанные со 100-летием ссылки Пушкина в Михайловское. Как известно, дата эта отмечалась сильно возвышенно, туда собрался весь цвет тогдашней интеллигенции: писатели, ученые, пушкинисты. Именно тогда решено было обратить Михайловское, бывшее имение Пушкиных, Тригорское и Святые горы в заповедник, и его директором там же был выбран С.А.Семенов. Трудно вымолвить, чем было вызвано это направление. Возможно, его тогдашней популярностью позже ошеломляющего успеха первых публикаций, вероятно, руководствовались настолько обязательным в те годы демократическим происхождением и партийностью. Может быть, он оказался желанной кандидатурой, ибо имел славу человека честного и не без затей доброго малого, но человека, обладавшего врожденной интеллигентностью высокого уровня. И хотя С.А.Семенов был директором непродолжительно (он оказался абсолютно не способен к административной работе и посредством год отказался от этой чести), но как раз это направление отчима сыграло счастливую образ в жизни его пасынка. Детство и отрочество Глеба Семенова связано было с этими волшебными местами, потому что семейство приезжала туда вплоть до самой войны на все лето, а порой оставалась там и на зиму. Они снимали жилье в Вороничах. И, может быть, излишне практически было бы считывать, что как раз там Глеб Семенов стал поэтом, но разумение России, русской природы, русской деревни, крайне глубокое ощущение от коллективизации, которую он наблюдал там ребенком, подростком, и, разумеется, осознание пушкинской биографии, пушкинской поэзии все это связано для него с Пушкинскими горами, которые тогда ещё называли Святыми.
Там были написаны вирши, которые составили позднее костяк первой книги поэта Глеба Семенова Парное молоко (см. 1-51). Впечатлениями о пушкиногорском детстве пропитаны и поздние стихи: цикл Из воспоминаний детства (388-390), и, в конце концов, одно из последних и самых горьких стихов поэта: По памяти рисую: вот хата... (458).
Надо пометить, что воздействие отчима было серьезным. В семейных хрониках сохранились рассказы о том, что Сергей Семенов, до поры до времени всего ничего уделявший внимания пасынку, прямо-таки вцепился в него, когда тот начал чиркать. При случае, он, видимо, рассказывал об этом коллегам по цеху. В архиве у Глеба сохранилась трогательная записочка Б.Л.Пастернака на крохотном, вырванном из блокнота, листике: Дорогой Глеб! Твой папа рассказал мне, что ты пишешь вирши. Бросай это занятие, друг, тяжелое и неблагодарное ремесло. Твой Б.П.
Понятно, что воздействие поэзии Пастернака на творчество Глеба Семенова уже в ранней юности было громадным. Но не основным. Разумеется, абсолютно пройти это воздействие для поэта ХХ века было делом невозможным, и Глеб Семенов тут не стал исключением. Он, как и многие его современники, разъял на клетки и освоил пастернаковскую стилистику и гармонию, он несложно мог нацарапать Стихи в манере Пастернака ( 167). И не выдержал от этого искушения. Но все-таки в значительно большей степени Глеб Семенов использовал навык других своих старших поэтов-современников (об этом разговорчик впереди). Но за творчеством Пастернака Глеб Семенов следил с огромным вниманием, и эту привязанность (на генетическом уровне!) унаследовали без малого все его ученики. Хранил он и память о тех нескольких счастливых наблюдениях за живым Пастернаком, которые выпали на его долю. Он, скажем, рассказывал, как Сергей Семенов взял его на вечерок в Дом писателя (в Белый зал Шереметевского особняка), где проходило в середине 30-х годов общее читка (без малого турнир!) ленинградских и приехавших в гости московских поэтов. И помнил, как следом чтения все выступавшие высыпали на сцену и началось без малого братание двух поэтических столиц. И в какое-то миг Пастернак обхватил позади руками коренастого и невысокого Александра Прокофьева и, подержав его на весу, выкрикнул: Я поднимаю ленинградский кубок!
***Глеб Семенов начал печататься в 1936 году, когда журнал (альманах?) Резец 8 опубликовал два его стихотворения: Едва я только спрыгну с поезда... и Приход скота. Автору было восемнадцать лет. Через два года в 1938-м тот же Резец напечатал стихотворение В серый день. И с легкой руки этого издания вплоть до начала войны альманахи и журналы не раз обращаются к стихам молодого автора: альманах Литературный современник 10-11, 1940 (Песенка, Как же я скажу тебе) и 5, 1941 (Заморозки, Елка). Особенно благосклонно отнесся к Глебу Семенову ленинградский журнал Звезда4, где за год до войны публикуется весьма серьезная подборка стихов начинающего автора: По-над лесом безмятежно проходит луна, Гроза, Перед дождем, Упорно вниз вела дорога, В дремотный лесной массив как в отчий дом, Я не в упор скажу, а для сравненья, Печаль, как маленькая птица, Дома (Звезда, 5-6, 1940).
Это были вирши, составившие в нынешнем издании малой серии Библиотеки поэта костяк первой книги Парное молоко. Реально книжка Парное молоко (как, хотя вообще-то, и остальные книги, на основе которых подготовлено данное издание) ни при каких обстоятельствах не выходила. Те немногие книги, которые Глебу Семенову удалось издать при жизни, составлялись им нимало по иному принципу, чем те, что стихотворец делал для себя; помимо того, они жестоко страдали от цензурных изъятий.
После войны в 1947 выходит первая книжка стихов Глеба Семенова5 Свет в окнах (Советский сочинитель, 1947), которая была сразу обругана в Литературной газете (статья называлась Затянувшаяся прогулка: Литературная газета, 1948, 48, 16 апреля): променад затянулась... герой Г.Семенова только сторонний наблюдатель... не может нарыть себе места в рабочем строю... в стихах не пахнет послевоенной колхозной деревней... царит застойная патриархальщина... настоящая бытие... осталась не раскрытой в сборнике... и т.д.
После первой книги в публикациях наступает без малого двадцатилетний перерывчик. Только в конце 50-х начале 60-х Глеб Семенов еще раз выходит из тени и в 1964 году напоминает о своем существовании книгой стихов Отпуск в сентябре (М.-Л.: Советский беллетрист, 1964). Несмотря на то, что выходила книжка в относительно благополучное, оттепельное время, ей не повезло. Она проходила посредством цензуру крайне тяжко и в результате только в малой степени обнародовала истинный припас стихов, накопленный автором к тому времени. Почти то же самое разрешается изречь и о книге Сосны (Л.: Советский литератор, 1972), хотя ей повезло немного больше, это была все-таки славная книжка по тем временам. Но все же из прижизненных изданий Глеба Семенова единственной книгой, которая в какой-то степени адекватна была тому, что представлял собой автор, не возбраняется полагать (и то с большущий натяжкой) только его Избранное (Стихотворения. Л.: Лениздат, 1979). Даже его посмертно изданная книжка Прощание с садом, ошибочно по вине издательства и по недосмотру составителя выпущенная под елейным названием Прощание с осенним садом, была изуродована десятками поправок тогдашнего главного редактора издательства Советский писатель.6
Приступая к исследованию творчества Глеба Семенова следует разом оговориться: книгами мы будем величать не те, что были изданы печатали нашего автора, как уже было сказано, весьма скупо и ему чрезвычайно не везло с цензурой. Книгами мы будем считывать те, которые он сам составлял, не оглядываясь на цензуру и не рассчитывая на скорое обнародование. Правильнее было бы вымолвить, что он занимался этой работой, готовясь к посмертной публикации. Начал он ее загодя, ещё в середине 60-х.7 И когда почувствовал, что смерть-таки его настигает, горестно произнес: Ничего не успел.... Это было преувеличением. Он успел многое, без малого все. Обращаясь к давнехонько написанным стихам, выуживая их из старых тетрадей, он скрупулезно и осмысленно прописывал их, проявлял. Добивался эффекта переводной картинки. Без насилия, а впадая, по его собственному выражению, в прежнее расположение. Поэт, как бы всматриваясь в себя тогдашнего, совершал невозможное: входил второй раз в одну и ту же воду.
Работа была тонкой и не грубой, и коснулась она, разумеется, только первых книг (30-40-х и самого начала 50-х годов). И, конечно, не всех кряду стихов. Часть, более того из самых ранних, не нуждались в таком проявлении (в частности, большинство блокадных стихов). Очень хороши были изначально и юношеские вирши 30-х годов, написанные на Псковщине, хотя они и требовали, конечно, изъятия шероховатостей и неловкостей, полностью обычных для автора 16-20 лет.
Название каждой книги также скрупулезно обдумывалось: Парное молоко для первой книги оказалось как не разрешено уместно сказать. И занятие не только в том, что звучит оно по-деревенски, подчеркивая тематику книги, а в том, что соответствует взгляду в прошлое с колоколенки (как говаривал сам Глеб Семенов): он и был тем самым ещё парным молоком в годы, когда писались эти вирши.
Разумеется, вирши первой книги Глеба Семенова грешат стилизацией, а временами явной, почерпнутой из литературы, псевдо-народностью:
На тебе цветистый поясок,
к волосу положен волосок,
ты прошла вечерней луговиной
вроде солнца свет наискосок.
(На тебе цветистый поясок)
Порой в них явственно прочитывается подражание славно известным образцам. Не избежала первая книжка и некоторой затянутости и порой грешит однообразием. Позднее, когда в зрелые годы стихотворец ее прописывал, он уже все понимал, но оставил эти недостатки без малого неисправленными. Иначе, она не была бы уже первой книгой. Деревенская тематика стихов в свое время всего, конечно, подсказывала и подкидывала горожанину Глебу Семенову есенинские образы и интонацию:
Едва я только спрыгну с поезда,
мне ветер будто кобель на грудь.
(Едва я только спрыгну с поезда)
Иду я деревней,
и пахнет парным молоком.
Коровы качают рогов неуклюжие лиры.
(Приход скота)
Да и попробуй тут устоять, тем больше что вирши Есенина читались в доме, книги поэта стояли на полке и были отлично известны Глебу Семенову, вирши пленяли своей певучестью и образностью, а семейные разговоры были полны ещё не потускневшими воспоминаниями о Есенине: от одного из первых его чтений в Петербурге, которое довелось ещё в юности услыхать матери Глеба Н.Г.Волотовой в салоне А.П.Философовой, где стихотворец немного шокировал публику, произнеся для начала Корова, весьма нажимая на о и до трагического конца в Англетере, где та же Н.Г. с ужасом наблюдала в щелку двери, как С.А.Семенов, стоя на стуле, вынимал из петли повесившегося поэта, и башка Есенина доверчиво покоилась на его плече.
И все-таки, обращаясь к стихам первой книги поэта Глеба Семенова, замечаешь, что при всей, в целом, их традиционности и целиком объяснимой зависимости от находок и открытий русской деревенской поэзии на рубеже XIX-XX веков, им воспрещено отказать в зрелости, смелости и неожиданности некоторых образов:
Ходят, фыркают кони у древней горы,
и от лунного света их спины мокры
(По-над лесом постепенно проходит луна)
и бабы в раздутых полотнах
плывут, как в волнах корабли.
(Перед дождем)
У жидких кленов
горлом
хлещет кровь...
(В дремотный лес)
Заметно кроме того и то, что если вирши и грешат заимствованиями, то автора не только и не столь пленяет певучесть Есенина, сколь, скажем, агрессия и тяжеловесность Бориса Корнилова или глубокая философичность Николая Заболоцкого:
... таковый благопристойный мир лесной
предстанет исковерканным тебе
дыханьем голубой болотной астмы
и слизняковой жадностью в грибе.
Большую птицу маленькими ртами
смакует муравьиная орда.
Безводья всеобъемлющее пламя
живьем сжигает серцевину дуба.
Поодаль возмужавшая вода
над почвою насильничает грубо.
В ногах у леса ползает трава
и, к солнцу заслоненному взывая,
уже чуть-чуть жива, чуть жива...
(В дремотный лес)
То, что автор не идет по линии наименьшего сопротивления, а обращается к наиболее трудным образцам русской деревенской поэзии, заставляет поворотить на него участливость. Разумеется, его сельский мир не избежал идеализации, полностью понятной для нимало молодого человека, мир тот самый полон дорогих ему подробностей:
...где котяра об ноги трется снова
и где, сощурившись хитро,
соломенный заслон от стужи
владелец к раме прикрепит
и немедленно сделается уже
свойский мир; пускай себе снаружи
морозит и метель кипит
(Отрывок)
Иногда стих срывается на сельский частушечный припев:
А в сугробе воробей.
Эка бытие короткая!
Стайкой пой и стайкой пей,
а помрешь сироткою!
(Снежный сад)
Стихи в книге мало-помалу взрослеют, и автора уже увлекает глубина тютчевской лирики (см. Бессмертие, 36); в стихотворении Заморозки ( 30) явственно слышны отзвуки Умывался ночью на дворе Осипа Мандельштама:
Нет, не задремать, скорбь.
Выйду на спящий двор.
В бочке стынет влага,
синяя, как колун.
И покажется мне,
что, источая свет,
звезды лежат на дне
горстью мелких монет;
и что сам я стою,
вроде мальчуган из сна,
на неверном краю
ямы, где нет дна;
и через бездонность лет,
посредством кромешность верст
вот уж лечу на свет
потусторонних звезд...
Вздрогну я поэтому,
что неприметный ледок
бездну над головой
выдернет из-под ног.
Иногда картины природы рисуются в стихах прямо-таки эпическими красками:
... и воды ржавые,
и черствый горб земли,
рассохшийся от медленного зноя.
Но вот ударил дождик...
И чтобы не рухнуть,
деревья весело схватились товарищ за друга,
зашлась трава
и, сдерживая слабость,
качнулась рожь упрямо и упруго,
и с шапкою в руках
старец застыл у плуга.
(Гроза)
Идут только косцы товарищ за другом,
мятежные травы тесня.
И в момент, когда ливень нахлынул,
когда прорвалась спокойствие
последняя пала травина,
последняя встала копна!
Перед дождем)
Застыв патетично на взлете,
большой трактор на бугре
стоял, как монумент работе.
(Трактор)
Так и напрашивается соотнесение этого трактора, стоящего как монумент, с безнадежно-пессимистичными строчками одного из поздних стихотворений Глеба Семенова его последней книги: Да трактор у дороги / поставь ржаветь без гнева ( 456). И хотя полностью справедливо было бы упрекнуть эту первую книгу в идеализации деревни (годы-то были страшные, 1930-е), но и в ней уже не так все оптимистично и ясно, и чем дальше ее листаешь, тем зрелее и грустнее становятся стихи: Печаль как маленькая птица / в ладонях школьника тиха ( 39), Холода бежали из-под стражи / и ледком в колдобинах легли ( 47) Далека путь, далека. / Нелегка разлука, нелегка. / К сожаленью, мы не облака ( 50). Не влетает автор и без предчувствия грядущих военных испытаний: Когда испуганною ранью / в шинели, в запахе ремней / как-то раз встанет расставанье / над спящей дочерью моей... (48).
***Следующая книжка стихов Глеба Семенова Воспоминания о блокаде двадцать лет пролежала в черновых тетрадях.8 И только летом 1961 года автор обращается к этим стихам. Толчком послужил, как объяснял сам Глеб Семенов, нелегкий сердечный кризис, вызванный и внешними обстоятельствами, и личными невзгодами. Кризис снова опрокинул поэта в состояние жгучего одиночества и трагической покинутости, безвременья и безнадежности, сродни тем, что испытал он в 1941 году, и воспоминания о блокаде ожили в нем мучительно непотускневшими. Опять опустевший городок, никого рядом ни родных, ни любимой, ни друзей... Впрочем, я знаю ещё единственный образец блокадника, тот, что аккурат в 1961 году обратился к старым записям это Л.Я.Гинзбург. Такое совпадение наводит на думка, что двадцать лет как раз та дистанция, в необходимости которой нуждается блокадный мужчина, чтобы, в конце концов, в какой-то степени отстраненно ещё забежать в эту страшную бездну.
При чтении второй книги Глеба Семенова обращает на себя участливость в свое время всего ее четкая архитектура. Книга состоит из 37 стихов, за редким исключением коротких, а изредка и крайне коротких, каждое стихотворение имеет наименование. Горечь и мучение наполняют книгу. Никакого пафоса и героизма только фиксация ситуации с некоторым упором на макаберность происходящего.
В первых стихах книги эта макаберность ещё анекдотична:
А Марсово в настоящее время по иному багрово,
и аэростаты в зарю
всплывают поверх мокрогубого рева,
в нагрубшее вымя суется буренка,
привязанная к фонарю.
(Закат)
Но чем дальше мы углубляемся в контент книги, тем трагичнее и ужаснее становятся подробности:
Распался жилье на тысячу частей,
и огорожен почему-то
кроватями
скелетами уюта,
обглоданного до костей...
(Улица)
Иногда прорывается страстный лиризм (при воспоминании о близких жене, дочке, бабушке), но и лиризм также закован в сжатую форму:
Возвращаюсь на своих двоих с вокзала.
Не асфальт, а сплошные кочки.
Хорошо ли ты тюк связала,
не забыла ли шарф для дочки?
Постою, ни вздохнув, ни охнув.
С пьедестала царя свергают.
Первых раненых
в школьных окнах
недвижно бинты сверкают.
Очень гулко
и еле слышно шибко.
Все как было и все как стало.
... Нескончаемым многоточьем
перестук твоего состава...
(Тишина)
И еще раз влечение к предельному лаконизму. Многообразие сюжетов диктует смену ритма, интонации и размера. Книга изобилует скупо, без малого графически исполненными картинами быта блокадного города и тончайшими, скорбно-безнадежными, горестно-безнравственными, но, увы, правдивыми психологическими этюдами: Кромешный, / бестрепетный библейский дым!.. ( 62) это о пожаре на Бадаевских складах, тот, что уничтожил в одночасье весь припас муки в осажденном городе.
Внутри судьбы своей картонной
мы что ни день, то обиходней
фугаскам счет ведем на тонны,
а зажигалкам только на сотни.
И зажигалки более того любим
мы по сравнению с фугасками
(Всегда оттого что отбор нужен людям,
не избирать же только галстуки!..)
(Выбор, 65)
Может, завтра и я на ходу
упаду
не дойду
до того поворота.
Пропадающий хлеб мой имея в виду
(с чем сравнима такая опека!)
вынет теплые карточки кто-то,
не взглянув на меня свысока.
Будет липкой от пота
рука
добряка.
И медаль сквозь годы,
светла и легка,
усмехнется с его пиджака!
(Бессмертие)
Тексты проникнуты горестной иронией. Ходульный героизм отсутствует. Более того вирши изредка не лишены макаберности, при этом автор зачастую бывает беспощаден аккурат к себе, признается с прискорбием и в трусости, и малодушии:
Скомкала меня, заворожила
с воем нарастающая конец...
Вот ворвется... с ходу сатанея,
выплеснет похлебку... и свозь дым
на колени рухну перед нею:
разве гибнуть молодым?!
Пыль волчком по комнате завертит,
хлопнет дверью, плюнет на меня...
... Сладострасным ужасом бессмертья
туловище наливается звеня...
(Бомбежка)
Заканчивается книжка мучительных блокадных стихов неким катарсисом воспоминанием о концерте в промерзшем зале ленинградской филармонии. Стихотворение Концерт ( 86) разворачивается неторопливо, в повествовательном тоне, изобилует подробностями. Тут и бесполые скрипачи, которых сокрушенно приветствуют из публики: сколь зим и скольких нет!. И ломтик хлеба нержавеющий, его дамы в сумочках несут, и лейтенантик забинтованный, тот, что, услышав первые звуки оркестра память в руки уронил, и, в конце концов, нимб дыхания сгущенного, расцветающий понемногу над каждой головой этих измученных, святых страдальцев.
***Третья книжка Глеба Семенова называется Случайный дом, потому что написана она была в эвакуации в 1943-44 гг. Место действия Приуралье, деревенька Шибуничи под Пермью. И сызнова для этой книги, кроме того как и для блокадной, характерно отсутствие патетики, но рамки ее раздвигаются в такой степени, что, несмотря на определенный адрес, местом действия становится вся держава. Если блокадный человек был предоставлен, как правило, самому себе и единственный на единственный боролся за выживание, не смея хлопотать помощи у себе подобных, то эвакуированный человек, напротив, оказывался на великих просторах огромной страны в гигантском коллективе себе подобных и, что значимо, в некоторой оппозиции к аборигенам. Можно произнести, что в третьей книге Глеба Семенова возникает классическая оппозиция: свой / посторонний, плюс общая скорбь махаловка, которая немного сглаживает, примиряет эту оппозицию. Здесь, в стихах третьей книги совершенно ещё молодого двадцатипятилетнего автора впервой появляется и на долгий срок остаются в его творчестве с одной стороны передвижническая задача, а с иной грызущая душу задача непреодолимой оппозиции интеллигенции и народа. И, хотя нет правил без исключений, но чем дальше тем непреклонней становится Глеб Семенов в своем убеждении о непреодолимости разрыва, и на протяжении всей последующей жизни эта пропасть для него все больше углубляется.
До самой огромный беды
до чуждого дома дожили!
Для нас не хватает воды,
и ведра с трудом одолжены.
Про нас говорят: жиды,
и мы принимаем как должное.
(До самой здоровый беды)
Как должное, хотя лично мы прочий национальности. И не невзначай появляются жиды. Одно из стихотворений так и названо: Ревекка Моисеевна, и в нем оппозиция свой / сторонний с предельной четкостью обрисована, хотя, разумеется, она не всю дорогу сводилась к национальному аспекту.
Воспоминания о Ленинграде, скука по оставленному дому соседствуют в стихах этой военной книги с горестной темой войны. Народ и битва, мальчики и махаловка, матери, получающие похоронки, женщины, у которых мужья воюют, девушки, у которых юность проходит в отдалении от хоть какого-то мужского населения, возвращения отвоевавшихся безногих, безруких, смерти посреди эвакуированных все это поместилось в книгу о случайном доме.
Усиливает книгу и ещё одна задача, объединяющая все впечатления автора: могучая, во многом ещё первобытная, непокоренная, не вечно подвластная человеку натура Предуралья, в которую перемещен герой волею судеб из родного города. И речь идет не о пейзажной лирике. Природа и все, с ней связанное, в стихах книги Глеба Семенова Случайный дом адекватны по масштабу событиям, бушующим вдали на Западе, сопоставимы с важный войной, в которую вовлечена немного ли не большая половинка человечества. От стихов Случайного дома, начисто лишенных романтизма и сентиментальности сказанное касается более того таких стихотворений, как День рождения, Мечта, Прекрасной осени не стало поутру, в которых, казалось бы, без того и другого тяжко устроиться от всех стихов этой военной книги веет безутешным ветром эпоса, лишающим человеческую бытие уюта и домашности.
В различие от только что сказанного о военных книгах Глеба Семенова, в которых миг обобщения, структурирования, более того эпического начала оказался чертовски сильным, приходится констатировать (с некоторым разочарованием), что послевоенные книги нашего автора и Прохожий, и ещё в большей степени Покуда живы (книжка Прохожий рисует послевоенный Ленинград, а книжка Покуда живы в основном посвящена глубинке, куда автора нередко засылали в командировки от Союза писателей) без малого полностью состоят из передвижнических, повествовательных стихов, наполненных измельченными подробностями и, раньше всего деталями только что отгремевшей войны. Тополя отстрелянная крона ( 140), паровоз, угробленный наповал ( 139), обрушившийся под откос и обросший там травами все рисует страну кочевую, навылет продутую безруким жаргоном, безногим акцентом ( 141).
Но в Прохожем в центре пейзажи родного города, послевоенного, послеблокадного
А за решеткой Летний сад
наискосок ходил по клетке
(Апрель сорок пятого)
А когда звучит за кадром звук автора: И круглый садик перед музеем ( 145) узнается Михайловская площадь и Русский музей, и послевоенные трамваи, которые делали круг по этой площади, далее остановку, а далее разбегались по Невскому в разные стороны, одни к Смольному, другие на Васильевский. И эти милые сердцу детали до слез трогают тех, кто помнит Ленинград 1945-го. И если плачущих мы видим, то оно и ясно, оттого что вот он, ковчег белоколонный Большого зала филармонии, описанием концерта в котором зимой 1942-го заканчивалась вторая, блокадная книжка поэта.
Но эти подробности, как они ни привлекательны и ни трогательны, лишают книгу монументальности. Впрочем, это входило в проект автора, потому как основная задача четвертой книги все-таки совсем другая, а именно: потерянность и растерянность послевоенного человека, тот, что не может разыскать себе места потом громадный войны. Этой теме, разрешается проговорить, была посвящена вся европейская послевоенная культура. Не ненароком и книжка Глеба Семенова названа Прохожий.
слежу как скрытой камерой за ней,
за жизнью, не порезанной цензурой.
(Свет в окнах)
Сценки, сильно близкие итальянскому неореализму, тот, что в это время пришел в кино, выхватывает скрытая камера послевоенной книги Гл.Семенова:
Старухи руки в боки. Старики
с подтяжками свисающими. Дети,
которых водружают на горшки.
Бесхитростные кинокадры эти
о людях повествуют по-людски.
(Свет в окнах)
Это принципиально. Автору не по нутру фанфары победы, которые оглушают послевоенного человека. Обманутый в своих чаяниях, в своих мечтах о в конце концов наступившей чистой и праведной жизни вслед за тем такого испытания, каким была махаловка, послевоенный дядя чувствует себя в лучшем случае прохожим. Повсюду он встречает все ту же фальшь, которая забив слюнями рот (Похороны, 147) мешает выпрямиться и начать к делу, обессиливает, поселяет в душе равнодушие.
Но если бы только это. Вскоре к послевоенному человеку подкрадывается довоенный жуть, трепет, тот, что будет преследовать и его, и последующие поколения (во всяком случае до хрущевской оттепели), когда любой внезапный стук в ворота или незапланированный звонок будет рождать мысль:
Я надеюсь, что мимо,
не ко мне, не за мной.
(Лбом в стекло)
А опосля его посещает и незаконная влюбленность. Она также разливается по книге лирическими сценами, бессонницами, бездомностью, блужданиями по городу. И никакой выспренности, никакой героики!
Заключая расклад о книге Прохожий запрещено не упомянуть о двух стихотворениях, которые начинают серию стихов Глеба Семенова о творчестве. Это стихотворения Творчество и Бабочка ( 170, 171).
Как знаю тот самый сладкий мороз,
что расправляет нам крыла!
... Я пальцем Божиим приколот
к доске случайного стола...
(Бабочка)
***Пятая книжка стихов поэта Покуда живы продолжает тему и Случайного дома (только время уже послевоенное), и Прохожего (только местоположение действия уже не столь городок, сколь периферия, куда Глеб Семенов нередко ездил в командировки от Союза писателей). Речь в стихах идет не об авторе, и повествование нередко ведется не от первого лица. Время, когда писалась книжка 1952-1956 гг. Первая ее доля, в которую вошли проблемные вирши, сюжеты которых подсмотрены автором в глубинке, озаглавлена В дальнем районе ( 189 198) и претендует на некоторую широкую панораму жизни послевоенной страны, которая покуда ещё жива. Речь в стихах идет о самой будничной, повседневной, народной, так проронить, жизни со всеми ее трудностями, недостатками, нехватками, положительными и отрицательными персонажами. Этакий критический реализм конца сороковых начала пятидесятых годов двадцатого века. Основной пафос книги понятен и объясним: народонаселение вернулся с войны а как он живет, тот самый население потом своей великой победы!
Когда все кончилось победой,
и не в кого уже стрелять;
когда все стало песней спетой
(не дай бог распевать ее снова!);
когда, сменив парадный китель
на зависевшийся пиджак,
помылся в бане победитель,
в военкомат сходил и в жакт;
когда вернулся в цех завода,
когда вернул свою жену,
когда гитару из камода
достал и вспомнил старину
(Победитель)
Появление в эту эпоху новой волны критического реализма целиком объяснимо, тем больше, что вскоре могучий толчок ему даст кончина Сталина. У всех накопилось немало чего, что хотелось бы, в конце концов, обдумать, поведать, выкрикнуть. И хотя перед нами книжка в основном лирических стихов, но герои стихов люди из народа, будь то девочка-киномеханик (В метель, 189), или старинный преподаватель (Учитель, 193), или цыганский табор, заблудившийся посреди русских деревень (Последний табор, 194), или крестьянин, вернувшийся с войны (Победитель, 190), или его односельчанин, пришедший из лагеря (Распахнуты ворота, Хозяин, 196, 197). И чисто стилистически в стихах этого времени господствуют некрасовские интонация и габарит (не единственный Глеб Семенов грешил этим). Иногда автор сбивается на манера агитатора-горлана-главаря, более того не брезгует лесенкой Маяковского в некоторых стихах, хотя чаще слышится перекличка с Исаковским и Твардовским.
Во второй и третьей частях книги Покуда живы стилистика стихов грубо меняется. Опять идет разговорчик от имени автора, то есть автор совпадает (и в настоящий момент уже навсегда) с лирическим героем, а повествовательная, сюжетная черта уходит из поэзии Глеба Семенова (и также навсегда). Но при этом цивильный пафос из стихов не только не исчезает, а напротив, скорее усиливается во второй (Покуда живы) и третьей (Вечер встречи) частях книги, где разговорчик все чаще обращается к больным темам недавнего прошлого и настоящего.
Так же читайте биографии известных людей:
Глеб Горбовский Gleb Gorbovsky
В пятидесятые годы в Ленинграде еще до-диссидентском жил-был юный поэт, почти не печатавшийся, вокруг буйной чуприны которого светился горделивый..
читать далее →
Глеб Успенский Gleb Uspensky
Родился в семье чиновника. Детские годы прошли в спокойной, добросердечной атмосфере, среди любящих родных людей. Уже в раннем возрасте читал сказки..
читать далее →
Глеб Стриженов Gleb Strizhenov
Глеб Стриженов - советский актёр театра и кино, Заслуженный артист РСФСР. Родился 21 июля 1925 года.Глеб Стриженов начал сниматься в кино в 1957..
читать далее →
Глеб Панфилов Gleb Panfilov
Г.А. Панфилов народный артист России, лауреат Государственной премии РФ, премии Президента РФ, академик Национальной академии кинематографических..
читать далее →